Кто знает, грубо говоря, может, так все и происходит на самом деле в этом прекрасном мире – приходит человек на кухоньку, включает свет. Моет предметы, режет лучок.
Шкварится масли́ца, парится парное, супится суп, и все как-то само-собою поспевает, до поры до времени, пока вдруг, человек-человечешко не начинает чуять неладное. Своими ручонками, своими белыми ру́ками-у́ками, простыми рабочими, натягивает он пальтишечко, хотя…
Человек же, человечешко, из Росииюшки-матушки свою бытность ведет, поэтому, полагаю, в полупустой прихожей с чешским обувальным шкафом времен расцвета ГДР весит страхобрехонько серенькая куртеночка, пуховичок. Именно он, такой простой и непредвзятый правнук каторжанской телогрейки, так помогает человеченьке восставать пред лицом серых непогод матушки-Россиюшки, дважды названной и такой неоставляемой и непокидаемой, из самых застенков сердца не вычикрыниваемой ничем, ни рученками, ни граблями помойными, ни лопатами гробовскими-кладбищенскими, ни литым колением, ни битым заземлением прямо до доски дубовой.
Трепету экзистенции, ужасу замогильныя ходу нет!
Ведет, словно маршалы древние, с черно-оранжевых обелисков и лент старых побед-скрепоед, его путем-дорогою, ни близкою, ни долгою, непонятное рвение в густыя ночи. И никто не бочится и никто не косится, только мочи́ неймеется терпеть ту тоску, да какую, сказать надобно!
Если б наш героец был б с-под Киевщины, то сказал бы «журба», а то и спел с гопаком, но тут другое. Тут другое, понимаешь, смыслы-то не те!
Вот, ведет и ведет его в ларек преддомовый, но до которого ходу – что Улиссу в Одиссей. Так бысть и долго, и трудно, и ветер завывает и деревья заступаются, и все по району кружить заставляет по-коршуновски, но с обратной стороны, жертвою забитой птицы. Каждая сосенка борется за оморок, чтобы нашего бела молодца, да сизмору похерить об такую страшную ведущую горечь хода неизвестнага.
Бо-оогу только ведомо, да стынут пальцы на подходе покреститься в час ночной, не станешь в молитвенной позиции посреди вьюг, не забьешься вымпелом как красный жердь, только надо трепетать – только знай, ноги шевели, нечего тебе иди вникуда, иди по ходу головы, куда нога идет, не сумняйся, чертов окорок, шевелись, да пошевеливайся, а то еще привяжутся собакоголовые новоопричиники, посмотрят по карманам и что-нибудь найдут на десяток лет отправного листа в далекое Забайкалье.
Дошел? «Магнит»? Манит тебя, да?
Мотылек ты горемычный, такой смешной человек с немытыми каплями волос посреди озимых хлебов на глазу – ячменем кроется дальнозор, да это все от греха, как в церкви батюшка сказал, когда гробы отпевал с фронтовыми погорельцами стальных машин.
- Извините, можно майонез мне достать с полки, пожалуйста, вот тот крайний, девушка? Спасибо большое! Очень спасибо… Извините…
И бегом без огляду, сквозь оградители цифровые, Журбана-охранника, каких-то маток в фартуках поверх свитеров в июне.
Говорено же в Пророцях, що невзбесивши на себя уголь не обелишься. Ийти и бежати еще в темень, обобщяясь с ветрами, дабы не усмотрели следу посреди тропы и никто не услышал, куда ты втек.
А зачем, зачем это все творилось-делалось? Бог один знает, вроде и язык и голова на место встает, с земли сама по щупальцам подымается обратно на основания перешейков хребта. Вроде бы, я уже и я, и сам себе себя разумом имею.
В прихожей пусто, кот два года как прикопан под вербой на выселках. Куртку вешаю широким жестом через хруст в спичечно-коробковом запястье.
Чайник унывается, да на мажорной кантате завис – даже не успел прокипеться.
Надо же, как быстр страх перед неопалимой участью – невозможно пойти непривычными путями, словно кто-то древний дергает нитками по ногам, чтобы все вот так в ночи ходили и ни одно, повторите, НИЕДИНОЕ, яство по надмирному соглашению над Евразийским пространством, великим метафизическим пактом о всецелых победах над страстями, Бонапартами, Адольфами и прочей саксонской германистикой, не лишено этой белоснежной субстанции, этого красного, точнее – Белого Льва, Альбедо от яйца, масла и горького корня.